И с этих пор Устин Морозов оставил сына, отступился. И жене запретил вмешиваться в Федькину жизнь.
Родители жили сами по себе, Федька — сам по себе. Мальчик никогда не обращался ни к отцу, ни к матери со своими просьбами, никогда не спрашивал совета. Был он тих, задумчив и часто очень печален. Казалось, он все время думает и думает о чем-то, старается решить какой-то очень трудный вопрос и никак не может.
Зимой Федька целыми днями пропадал в школе, летом — с ребятишками на Светлихе или в тайге. Приходя домой, усталый и проголодавшийся, не просил, как другие дети, поесть, а молча и терпеливо ждал, когда мать соберет на стол. Куски брал осторожно и боязливо, точно опасался, что отец ударит по рукам.
— Чего ты, Феденька, какой-то... — начала было однажды Пистимея.
Но Устин звонко хлопнул по столу тяжелой, как камень, ладонью.
— Не лезь! — Подвигал бородой из стороны в сторону и добавил, усмехнувшись: — Я сказал — пусть живет...
Усмешка эта потонула где-то в бороде, затерялась, как дождевая капля.
— Как же «не лезь»? — с укором и предостережением простонала Пистимея, когда Федька вышел из комнаты. — Не зря, со смыслом, предсказано у Сираха пречистого о дите человеческом: «Нагибай выю его в юности и сокрушай ребра его, доколе оно молодо, дабы, сделавшись упорным, не вышло из повиновения тебе...»
— Пошла ты со своим Сирахом... и со смыслом! Не вмешивайся.
Однако сам вскоре вмешался.
Варьке было уже года четыре. Она, как и Федька когда-то, целыми днями бродила у плетня, все чаще и чаще поглядывала сквозь его дыры на улицу.
— А чего ты? Пойдем, — перемахивая через плетень, сказал однажды Федька.
Ворота были заперты на замок, пересадить сестру через высокий плетень Федька еще не мог, хоть и был старше ее на восемь лет. Тогда начал делать в плетне лазы. Устин, сопя, заплетал дырки таловыми прутьями. Наконец ему это надоело, он воскликнул:
— Э-э, черт, да что это за дети! Хоть глухим заплотом всю усадьбу обгораживай... И эта мокроносая свиристуха от дома отбилась. Взять бы их обоих да стукнуть голова об голову!..
Федька видел, как мать схватила Варьку, прижала к себе.
— Что говоришь-то, одумайся! Долго ли, в самом деле, ребенка с ума свихнуть! Не трогай ты ее, не пугай, мою касатушку. Уж я сама ках-нибудь с ней, сама... — проговорила мать и унесла дочь.
А отец подошел к Федьке:
— Вот что, молодец... Ты Варьку не трожь мне, слышишь!
— Я и не трогаю. Побегать-то ей надо по улице?
— В общем, договорились! А то я терплю-терплю, да задавлю тебя, как котенка. Помни.
Нельзя сказать, что Федька не испугался. Он знал отца, и у него мороз прошел по коже. Однако про себя упрямо подумал: «Завтра же проделаю новый лаз. Да в таком месте, что не найдешь сроду, не заметишь».
Лаз в плетне он проделал, но с Варьки теперь мать не спускала глаз. А когда уходила на работу, относила дочку к Марфе Кузьминой.
Конечно, не раз и не два Федьке удавалось, что называется, «выкрасть» Варьку. И отец, конечно, его не «задавил, как котенка». Но вскоре он махнул на сестру рукой. Во-первых, девочка была еще слишком мала, быстро уставала, начинала хныкать, проситься домой. Федька и сам был не очень взрослым, не умел ее успокоить. Во-вторых, отец все-таки нет-нет да и показывал на ремень, а мать — та попросту чуть ли не сутками его после этого морила голодом. А в-третьих, сама Варька откликалась на его зовы все неохотнее, становилась со временем все пугливее. А однажды прямо заявила:
— Не пойду я никуда, Федька. Я уж большая, мне семь лет, я должна матушку слушаться...
— Дура, зачем тебе ее слушаться?
— А Бог-то! Ка-ак посадит в котел со смолой! А под котлом огонь. А смола кипит ключом, как вода. Я сама на картинке видела...
— Дура! — опять сказал Федька. — Взяла бы да сожгла эту картинку.
— Вот-вот... Мамка не зря говорит, что тебя-то в котел и посадят...
Весной 1940 года Федька окончил седьмой класс. Прямо из школы, с переводным свидетельством в руке, Федька пришел в колхозную контору и попросил у Захара Большакова работу.
— Куда тебя определить? — спросил Захар. — Человек ты грамотный, давай учеником счетовода в контору? Потом бухгалтером станешь.
— Пошлите пастухом меня, — попросил Федька.
— Ну что ж, пастухом так пастухом. Дело хорошее, — заключил председатель. — До школы с сотню трудодней заработаешь. С завтрашнего дня приступай. Будешь пасти дойный гурт вместе с Филимоном Колесниковым.
Вечером этого же дня Федька готовился к выходу на работу. Отец молча ужинал, поглядывая на Федьку. Вдруг с грохотом бросил ложку, шагнул к сыну:
— Ты что же это задумал, стервец, а? Что, спрашиваю?
Федька тоже встал. Ростом он был теперь почти с отца, только узок в плечах, жидковат. Он стоял перед ним с длинным ременным бичом в руках, и Устин смотрел почему-то на этот бич.
— Ты что надумал, Федька, а? — повторил Устин уже тише, как-то заискивающе, будто в самом деле испугался бича.
— Какой я тебе Федька?! У меня другие имена: стервец, звереныш, сопляк...
— Вижу, умный стал, — зло проговорил Устин. — Не зря, выходит, в школе учился.
— Какой есть, — спокойно ответил Федька. — А догадками мучиться нечего: подзаработаю трудодней за лето и осенью уйду от вас.
— Добро... — промолвил Устин нехорошим голосом и вышел во двор.
Все лето Федька пас коров за Светлихой. Частенько к нему на выпаса приходила Клашка Никулина. К ее приходу он набирал полную фуражку луговых ягод, они весело ели их, вымазывая красным соком не только губы, но и щеки. А потом обычно ложились в обваренное солнцем пахучее разнотравье и молча смотрели, как бегут по небу облака.