И Устин рассмеялся. Смешок его, тихий, как стон, заставил вздрогнуть и Пистимею, все еще возившуюся у печки со своим чугунком, и Варвару, которая только что умылась, а теперь терла и без того розовое лицо мохнатым полотенцем.
— Так, мать Пистимея, — проговорил Устин. — Немного довелось тебе разбросать по земле семян. Зато уж те, что выбросила, крепки, так крепки, что...
— Господи! — выпрямилась Пистимея. Выпрямилась поспешно, как молодая. — Архангелы святые, исцелители всемогущие...
— Всемогущие? — переспросил Устин. — Так что же они, росточки твои, в другую сторону загнули? Что же они, эти росточки, так крепки да ядрены? Почему ты зубы искрошила, а не могла их подгрызть, росточки-то свои? Почему ты не могла все же... раздробить свои собственные семена, когда они еще не проклюнулись?! Почему, спрашиваю?!
Варвара прижалась в угол между печкой и дверью. Пистимея торопливо лила из чугунка в фарфоровую кружку черный, как деготь, навар из трав.
— Выпей-ка, Устюша, родной мой, Выпей... Успокаивает и силы возвращает. Выпей... тепленького...
Устин поглядел на кружку, покорно взял ее из рук Пистимеи, выпил. И действительно, сразу успокоившись, стал смотреть на Варвару. Смотрел-смотрел и спросил мягко:
— Чего ты... прижалась там? Чего глаза опустила?
Варвара оттолкнулась от печки, прошла к столу.
— Ты сюда иди. Сядь возле меня.
Девушка пододвинула табурет к кровати и села.
— Рассказывай, — коротко сказал Устин.
— Все сделала. Курганова к тебе посылала. Председателю сказала, что пьяный ты...
— Ага... Илюшка Юргин привозил сена?
— Привозил... один воз. И с Пихтовой пади остатки привезли. Захар сказал, что теперь как-нибудь дотянем до апреля. А там сопки вытают...
— Понятно... Все Митька метал?
— Нет, он... к обеду только пришел на ферму зачем-то.
— Ну? — Голос Устина сразу окреп. А Варвара принялась теребить поясок платья. — Чего глаза уронила? Мать, выйди!
Пистимея прикрыла чугунок с настойкой, вышла в сенцы, накинув на острые плечи полушубок.
— Поднимай глаза-то. Говори! — приказал отец.
— Ну, делаю... — тяжело вымолвила девушка.
— Что?
— Целовал он меня... еще в обед.
— Где? — отрывисто спросил Устин.
— Там же, возле скирды... Все лицо обслюнявил...
— Видела она? Шатрова, говорю, видела?
— Не слепая же... Наверху ведь стояла.
— Так... ступай...
Варвара, однако, сидела не шевелясь, на руки ее, на платье капали слезы.
— Это еще что?! — прикрикнул Устин, увидев слезы.
— Да ведь грех это... и стыдно, стыдно...
— А с Егоркой Кузьминым не стыдно?
И тогда Варвара вскочила:
— Батюшка! Да ничего-то еще промеж нас... Он со мной только... ласковый такой да стеснительный. А ежели узнает про Митьку...
— Вон что... Высказалась наконец! — с неожиданным для самого себя удивлением проговорил Устин.
— Батюшка! — выкрикнула она с отчаянием, — А если это счастье мое? Ведь погубишь...
— Ступай, сказал! — прикрикнул Устин. Помолчал и прибавил: — Это хорошо, что высказалась. Я поговорю как-нибудь с Егором...
— Родимый мой! — кинулась к нему дочь, упала на колени, схватила за руку. — Только не говори, только не говори! Он ведь гордый, Егор-то... Он ведь тогда...
— Гордый?! — Устин выдернул руку. Челюсть его зашевелилась, борода заколыхалась, будто он жевал что, не открывая рта. Пожевал-пожевал и уже потом уронил куда-то в постель: — Он не гордый, он просто... так, склизота одна. Наступи на него — и поскользнешься. Нашла тоже счастье...
— Для меня хватило бы... И матери не говори, батюшка. Уж тогда-то она меня сразу на лавку... Заступись ты за меня, батюшка, запрети ей...
— Запрещаю же... Ты слушайся только...
— Да разве я... Я и так... О Господи, куда бы это деться мне, сгинуть...
— Ладно, перестань. Утрись. И мать позови.
Варвара поднялась с колен, вытерла, как ребенок, слезы кулаками. И пошла к двери.
А Устин лежал и думал: «Вот и вырос, Серафима, из твоего семени маковый стебелек... Вот как ты ни крутила его, ни прятала от солнца, и зацвел, да не тем, видать, цветом, каким хотела бы ты... „Не говори матери...“ Да она, видно, наперед меня все почуяла, обо всем догадалась... Что же, созреет маковка и семена высыпет, засеет какой-то кусочек поля. Да семена-то тоже не те... А чтоб не засевала, ты, Серафима, и хочешь засушить ее на какие-то мощи. Значит, не Бог тебе внушил насчет дочери, сама, сама додумалась. Да что у тебя, в твоей дьявольской головенке, за червяки клубятся? Хотя постой... Она могла бы ведь и другим способом, чтобы дочь... не разбрасывала семени. Могла...»
— Варвара! — заорал Устин, переворачиваясь на кровати. — Варька!!
Вместо дочери в комнату вошла Пистимея. Устин сказал ей раздельно:
— У меня догадка мелькнула сейчас насчет Варьки. Гляди у меня! Опоишь своей отравой — головешку отверну. Отверну и под мышку тебе положу. Поняла?!
Сказал и снова лег лицом к стене, нимало не беспокоясь, что Пистимея обиженно поджала губы, нисколько не сомневаясь, что этого предостережения для жены более чем достаточно. Потом Пистимея гремела посудой, продолжая собирать на стол, разливала что-то по тарелкам. Разлив, позвала тихонько:
— Устюша... Ведь с самого утра голодный.
Он не отозвался. Пистимея еще раз проговорила:
— Устюша...
Но этого, второго зова Устин даже и не услышал уже. Он снова был там, в зауральской северной глухомани, в затерявшейся среди тайги, как щепка в океане, деревушке.
... Через неделю после «военного совета» Демид сказал Косте:
— Завтра чтоб готов был... для прогулки.
«Прогулка» началась с того, что Демид повел его и Тараса в лес. Он и Тарас были одеты по-дорожному; вели в поводу коней. А сам Демид шел впереди в одной рубашке с распахнутым воротом. Шел, срывал по обочинам тропинки лесные цветочки, складывал в букетик, время от времени подносил к своим тонким губам, точно собирался их пожевать. Но не жевал их, а нюхал...