— Что ж, остальным Бог другую тропку укажет.
Демид еще более прищурил глаза, почти совсем закрыл их, оставив тонкие, не толще лезвия ножа, щелочки.
— Бог? Не врешь?
— А что? Мать моя духовная завещала: в любой беде помолиться только надо, — принялась вдруг горячо убеждать она Демида. — Хорошо будем молиться, истово, всю ночь. А может, и весь завтрашний день.
— Ага... Так... — Демид встал. — Значит, до следующего вечера нам держаться надо?
На это Серафима уже не ответила и принялась молиться, чтобы не потерять времени. Демид, словно в каком-то замешательстве, потоптался и промолвил насмешливо:
— Пошли, Костя! Ее задача — молиться, а наша — дело делать.
Это Косте уже не понравилось.
По отдельным словам, по поведению Демида и Серафимы он понял, вернее — стал догадываться, что их спасение теперь целиком зависит от жены, а Меньшиков еще издевается.
— Ты не смейся все-таки... — Костя хотел добавить «гад». Но сдержался и только повторил: — Ты, Демид, не издевайся, раз уж...
— Ладно, ладно, — совсем мирно ответил Меньшиков. — Наша задача с тобой — продержаться завтра до вечера.
И впервые за все время вдруг мелькнула у него, Кости, тогда мысль: а что, если верховодит тут не Демид, а его собственная жена, Серафима?!
Мысль эта была настолько оглушительной, что у него потемнело в глазах, он невольно согнулся и сел на землю, проговорив вслух:
— Нет, нет... Не может того быть!! Не может...
— Чего, чего ты?! — подбежал к нему Демид, затормошил.
— Так я... Нога вот... подвернулась, погляди, не сломал?
Он поднялся с помощью Демида, сделав шаг, другой.
— Нет... ничего вроде.
В ушах покалывало, в голову с горячим звоном билась кровь: «Вдруг и я „не ходок“...»
... Ушли они из деревни после того, как, по выражению Демида, «замели хвост».
Последнюю ночь Костя пролежал тогда, не сомкнув глаз, на Козьей тропе. Впрочем, ночь прошла тихо, без единого выстрела. Утром, как велел Демид, пошел в деревню, снова оставив за себя Парфена Сажина.
На ступеньках крыльца сидел Казаков. Демид перематывал Гавриле голову чистой тряпкой. Казаков сильно осунулся за одну ночь, постарел. Лицо его обливалось потом, борода спуталась.
Улица деревни, залитая утренним, жидковатым еще солнцем, была пустынной, все дома плотно закрыты ставнями. Почерневшие от времени доски ставен были почему-то крест-накрест зачеркнуты белыми известковыми полосами.
Ночью высыпала обильная тяжелая роса. Она разноцветной изморозью лежала еще на жухлой траве, на желтых листьях деревьев, на тесовых крышах. Крыши быстро просыхали, струился над ними парок, и казалось, дома занимаются огнем где-то изнутри и вот-вот из-под крыши саданет пламя.
Из многих домов неслись заунывные звуки — не то плач, не то пение.
Из одного дома вышла женщина в черном, с большой иконой в руках, перешла через дорогу, скрылась в другом. На груди и спине у нее были нарисованы такие же белые кресты, как на ставнях.
По походке Костя узнал Серафиму.
Едва Серафима вошла в дом, как из него с новой силой понеслись вопли и стенания.
— Теперь ничего, не промокнет, — сказал Демид, закончив перевязку.
Гаврила тяжело встал:
— Ну, сейчас остальные командиры подойдут. Что надумал, Демид? Жар ведь у меня, Демид. В постель бы...
— Сейчас ляжешь, — глухо сказал Демид и, чуть откачнувшись назад, выдернул из кармана два револьвера и сразу из обоих выстрелил Казакову в спину. — Убрать.
Костя схватил труп Гаврилы и уволок в сарай.
Из лесу выбежали один за другим еще два командира. Их фамилий Костя не знал. Демид стоял возле крыльца с револьверами в руках. Он не стал их даже прятать, замахал ими, закричал:
— Скорее, скорее, черт бы вас побрал! Долго вас ждать? Живо ко мне!
Ничего не подозревая, командиры, дыша, как загнанные лошади, подбежали к Меньшикову. Отдышаться они не успели. Демид вскинул обе руки и всадил в каждого по нескольку пуль.
Отер рукавом пот со лба, огляделся вокруг:
— Черт, где же четвертый?! Четвертого еще не было.
Улица деревни стала вдруг заполняться народом. Из каждого дома выходили мужчины, женщины, дети. Все были в черных саванах, у всех на груди и на спине белели кресты, такие же, как у Серафимы. Все женщины и дети держали в руках иконы, женщины — побольше, дети — поменьше. Каждая икона, кроме тех, которые несли дети, была обрамлена зачем-то соломенными жгутами.
У мужчин в руках ничего не было. Они, задрав головы, прыгали на одном месте, словно хотели достать что-то с неба, выкрикивали какие-то слова. Женщины не то пели, не то подвывали. Дети плакали.
Потом, не переставая голосить и подвывать, не опуская рук, все двинулись вдоль улицы. Впереди, прямая, строгая и торжественная, шла Серафима. В руках у нее был огромный восьмиконечный крест, тоже обвитый, как иконы, пучками соломы, только вымазанный известью.
— Четвертого, видно, без нас уложили, — сказал Демид, взбежав на крыльцо. — Айда за мной!
Костя боялся двинуться с места. «Пойду — влепит пулю, как Гавриле, как этим...»
— Да иди же, чтоб тебя... Жить, что ли, надоело? Через полчаса, а может, раньше, тут все равно красные будут. — И Демид скрылся в сенцах.
Это подействовало. Костя отчетливо ощутил вдруг свою обреченность, понял наконец окончательно в эти секунды, что выхода нет. Хоть так помирать, хоть этак... Поднялся и, ничего не видя, пошел вперед.
Он медленно зашел на крыльцо, переступил порог в сенцы и тут остановился в темноте. «Стрелял бы скорей, черт...» — подумал он устало и безразлично.
Но выстрела не последовало. Вместо этого кто-то схватил его, толкнул в избу. Здесь Костя осмотрелся и увидел, что Демид натягивает черный балахон. Несколько таких же валялось на полу. Посредине стояло ведро с известью, из ведра торчала белильная кисть.