Посередине пруда плеснулась большая рыбина, к берегу пошли черные широкие круги.
— Ты рыбак вроде? — спросил Демид. — Будем батрачить на Тараску, а для отдыха рыбку ловить. И будем ждать...
— Опять ждать? Чего ждать?! Сколько ждать?! — выкрикнул Костя. И его слова были тоже как черные круги на черной глади пруда.
Круги расходились по воде, достигали берегов и пропадали.
Была тогда, кажется, середина или конец мая 1923 года...
... Потом наступила середина или конец мая 1928 года.
Что случилось за эти пять лет? Ничего. Каждый день тоже был как круг на воде. Возникал, расходился и пропадал. И каждый месяц — как круг, и каждый год...
Они с Демидом с утра до вечера работали на мельнице, пропылились мучной пылью насквозь. Иногда действительно рыбачили.
Постепенно Костю охватывало безразличие, внутри остывало что-то, обмерзало, как мельничное колесо зимой. Лед с колеса они с Демидом время от времени обкалывали, но лед, копившийся у него внутри, никто не мог ни убрать, ни растопить.
Понемногу он перестал замечать, что происходит вокруг, ничем не интересовался. Он не заметил даже, что забеременела Серафима.
Серафима жила в той же клетушке, где ночевали первую ночь по прибытии на мельницу, предоставив им с Демидом большую и светлую комнату наверху.
— Ничего, мне хорошо тут, — объяснила она. — По утрам веселые зайчики пляшут на стенах. Люблю.
В этой клетушке в 1925 году и родила она сына. Костя смотрел на новорожденного и никак не мог понять, радость в душе или безразличие.
— Как назовем сыночка, Костенька? — спросила Серафима. — Может, Феденькой, а?
— Валяй, — отмахнулся Костя.
— Вот и наследничек! Вот и продолжится род наш! — сказала Серафима. — Бог даст, не переведется он, не иссякнет никогда...
... Тарас Звягин редко появлялся на мельнице. Но когда появлялся, покрикивал на них, как на настоящих батраков:
— Живо, живо у меня поворачиваться! Зря хлеб только жрете... Эвон как завозно нынче...
Мельница действительно редко когда стояла, помольцев было много. Костя, белый как снег, равнодушно таскал и таскал мешки с мукой, с зерном...
Дела у Тараса, видно, шли неплохо, он быстро приобрел степенность и замашки настоящего деревенского кулака. Он завел-таки торговлю в Сосновке, часто ездил за товарами в Тобольск, Тюмень, Шадринск и даже, как говорил Демид, в бывший Екатеринбург. Потом начал где-то распахивать земли, сеять пшеницу.
— Гляди! — не раз слышал Костя, как предупреждал Демид Звягина. — Не хапай сильно-то. Обожжешься.
— Как же, наживешь тут шиш два уха! — плаксиво ныл в ответ Тарас. Вид у Звягина был такой, точно его взяли за шиворот да окунули в кипяток. — Я ведь самдесят долгу выплатил вам с Серафимой уж! Побойтесь Бога.
Костя догадывался, что Демид с Серафимой снова «трясут» звягинские «мешки».
Потом Костя, помнится, все чаще начал подумывать, глядя на Тараса: а почему, собственно, и ему не попробовать, как Звягин? Торговля — черт с ней, а хозяйство бы завести если... Отец погиб — не воротишь, но сгоревшие амбары с зерном — можно. И уж он бы двинул Демидке в рыло, коль потянулся бы к его «мешку»! Да и не Демид «вытрясает» Тараску — кажись, Серафима...
Однако дальше дум дело не пошло, потому что Тарас все чаще и чаще приезжал на мельницу мрачнее тучи, в сердцах пинал все, что ни попадется под ноги.
— Это нэп разве? — жаловался он Демиду. — Это кляп в рот. Налоги выше доходов. А товаров закупить для лавки — что Бога твоего, Серафима, с тучи снять. Того не дают, а этим совсем не смей торговать... А сейчас только и торговлю делать. Переселенцев прет через деревню — тучи. Все больше в Сибирь едут да на Дальний Восток. Земель там, говорят, благодатных видимо-невидимо. А, Демид?
— Есть землица, как же, — отвечал Демид. — Куда она делась!
— Ну вот... Сейчас бы только торговать, да чем? А кроме того, кооперативную лавку открывать собираются. Батрачишки разбегаются — самих землей наделяют. А, Демид? Что же происходит? Что получается?
Получалось, видимо, что-то не очень ладное. Демид по целым дням иногда не раскрывал рта, ночами вставал с постели, беспокойно ходил по комнате.
В первые годы, как поселились на мельнице, пьянствовали они очень редко, разве по праздникам. Теперь Меньшиков все чаще просил Тараса привезти водки. И если трезвый Демид еще держался, сочувствовал раздобревшему Тарасу, то пьяный начинал издеваться над ним:
— Жмут, говоришь, тебя, купецко-кулацкое рыло? Не моргай, не шевели ушами, я пошутил: не кулацкое — дурацкое... Нажил сала-то — ничего, выжмут. А сколь не хватит, из нас нацедят. Чую, братцы, я, чую...
— Демид Авдеич! — осторожно пробовала остановить его Серафима.
— Прочь! — стучал на нее кулаком по столу Меньшиков.
Раньше всех спивался обычно Тарас и уползал куда-нибудь. А Демид лил и лил в себя водку без остановки сутки, двое, трое, день ото дня синея, чернея, распухая...
А потом отлеживались, мокли в бане в ослизлых бочках с густым и горьковатым Серафиминым настоем. Пьяный угар быстро выходил, улетучивался вместе с клубами едкого пара, поднимавшегося из бочек.
... Что еще запомнилось ему, Косте, из пятилетней жизни на мельнице Тараса? Пожалуй, ничего. Все остальное время — круги, круги на воде.
Ранней весной 1928 года, когда еще лежал снег, на мельницу приехали в санях двое. Костя, как обычно, подошел к ним спросить, сколько пудов привезли на размол. Но один из приезжих, высокий и сухощавый парень с крупными веснушками на лице, ответил:
— А мы не помольцы, из Сосновского сельсовета мы.
Костя словно онемел. Стоял столбом, глядел на рыжую шапку приезжего, одно ухо которой было задрано кверху, другое опущено книзу, и повторял про себя: «Сельсоветчики, сельсоветчики, сельсоветчики...»