Тени исчезают в полдень - Страница 174


К оглавлению

174

Демид, как бы раздумывая, говорить или нет, глубоко втянул в рот нижнюю губу, смачно пососал ее. Потом отпил из рюмки, проколол вилкой небольшой соленый огурец и понюхал, целиком засунул в рот и принялся с хрустом жевать.

— Хороший засол, ах хороший! — крякнул Демид. — Не перевелись, видно, в Сибири мастерицы соленья готовить.

И снова пососал нижнюю губу.

«Не растерял, значит, зубы-то, крепкие еще у дьявола», — опять подумал Устин. А вслух проговорил:

— Выходит, не хочешь все прямо сказать?

— Что ты, что ты... Какие могут быть тайны меж нас! — Демид вытер не спеша платком вспотевшее лицо. — Слуга Господень я.

Устин бросил в тарелку кусок курятины, вытер пальцы салфеткой.

— Эт-то ловко ты... Поп, значит! Отец Дорофей?

— Ну, вроде бы...

— Обедни служишь? Проповеди говоришь?

— Случается... — Демид ткнул вилкой еще в один огурец и понес в свою тарелку... Огурец был крепкий, тяжелый, он соскользнул с вилки и упал на скатерть. Демид тотчас проколол его снова насквозь и, придерживая пальцами другой руки, переволок наконец к себе. — Утешаю в горестях, благословляю в радостях.

— Понятно, — усмехнулся Морозов.

На самом деле ему ничего не было понятно. Демид был совсем не похож на священника. Борода, правда, есть, но небольшая, жиденькая. Руки вон жилистые, сильные, под рубахой так и играют мускулы. Состарился, а руки все как у мясоруба. Во всяком случае, у попов таких рук не бывает. И глаза... да и вообще весь он скорей смахивает на мясника, чем на священника. Даже когда был в белой, чуть не до пят, рубахе, в нем не было ничего поповского... А разговор? Разве так говорят попы?

— Врешь ты, однако, — сказал Устин. — Какой из тебя поп?

Демид пожал плечами:

— Попы — они разные бывают. Но какими бы ни были, все угодны Господу, потому что все так или иначе служат ему, ибо все несут народу благую весть о грядущем царстве Божием... Что-то плохо пьешь, давай-ка...

Демид налил себе третью рюмку.

— Погоди-ка! — Морозов хлопнул даже себя по лбу. — Так вон из каких ты попов! Как же это мне сразу не стукнуло? Из баптистов ты, что ли, как Пистимея моя?

— Ну... может быть, — опять неопределенно ответил Демид с усмешечкой. — Какая тебе-то разница? Пей, что ли.

Но Устин отодвинул рюмку.

— Как же ты в наших краях оказался? — спросил он. — Или... не покидал их? Не должно вроде...

— Долго обо всем рассказывать, Устин. До войны в тюрьме пришлось посидеть. Кабы не немцы, вряд ли вышел бы оттуда живым... Да, так вот. Потом... потом в Освенциме был, в Бухенвальде... В общем, много этих лагерей смерти прошел.

Устин поднял голову. Демид скривил губы, пояснил:

— Ты ведь тоже в этой... как ее, Усть-Каменке, что ли? Знаю, знаю...

— Откуда же? — насмешливо промолвил Устин. — Нищие, что ли, доложили, которые к Пистимее все ходят?

— В том ли дело, откуда знаю! Да... а к концу войны перевели меня в Австрию, в концлагерь Маутхаузен. Знаешь о таком?

— Пользовался слухом, — нехотя сказал Устин.

— Ну вот... Это был, пожалуй, самый страшный для людей лагерь. Чего только там не делали...

Демид рассказывал долго — наверное, с полчаса. Рассказывал тихим, доверчивым голосом, словно уговаривал в чем-то малого ребенка.

— Словом, — закончил он, — почти до конца войны я прослужил в этом Маутхаузене. Потом... в общем, еще во многих странах побывал, кроме Германии-то. Но... хватит, пожалуй, обо мне. И так рассказал больше, чем надо бы. Да ведь друг ты мне. Как сам-то живешь?

— Что я, живем... — Устин чертил по столу вилкой. — К нам-то, говорю, зачем пожаловал? Если признают тебя...

— Конечно, в панфары от радости не ударят, как Тараска говорил. Как он там, живой-здоровый? — снова уклонился Демид от вопроса Морозова. — Как Захарка Большаков? Я слышал, собираетесь асфальтировать главную улицу деревни.

И вдруг Устин со злостью отодвинул тарелку и тут же почувствовал, вот-вот перестанет управлять собою, сорвется.

— Так, — выпятил мокрые губы Демид. — Капризный гость. Чем же я тебя ублажить еще могу?

Глаза Демида делались все уже, губы тоньше и тоньше. Эти Демидовы глаза и губы раздражали Устина. Но главное было не в глазах, не в губах. Главное было в голосе Демида, который становился все тише, все ядовитее, все острее, все зловещее.

Устин бросил вилку на стол. Вилка ударилась о рюмку, рюмка упала на пол, раскололась.

Тотчас открылась дверь. Но теперь из нее вышли не те девушки, которые собирали на стол, а пожилая, лет под пятьдесят, женщина. Она молча подобрала осколки, сложила их в фартук и пошла обратно.

— Сестра моя! — окликнул ее Демид, и женщина торопливо обернулась:

— Слушаю, Дорофей Трофимыч.

— Прибери со стола. Кончили мы скудную трапезу. Пошли. — И Демид положил руку на плечо Устина. Рука была крепкая и тяжелая, как камень.

Они прошли через «белую» комнату и оказались в коридоре. Устин думал, что сейчас они выйдут в сенцы, оттуда — во двор. В сенцы они действительно вышли, но очутились опять в каком-то темном коридоре. Затем миновали одну комнату, другую и оказались в третьей. В ней было полно мебели, стояла, поблескивая спинками, никелированная кровать, на потолке висела небольшая электрическая лампочка.

— Ложись, спи, — показал Демид на кровать.

Устин тяжело опустился на стул. Сидел и представлял почему-то, как Демид расхаживает по огороженному колючей проволокой лагерю смерти, как он, пьяный, озверелый, стреляет и стреляет людей в лоб, в затылок, в живот, в сердце, как он загоняет их в газовые камеры, как он, посмеиваясь, вешает какого-то грузного человека, затягивает ему веревочную петлю на шее. «А что стрелять, что вешать, что загонять в газовые камеры? — тупо думал и думал он, — Зря все это, зря, зря...»

174