— Не лезь ты, мать! — крикнул Митька. — Ты мне лучше объясни, объясни...
— Да чего тебе объяснить?
— А то... про Зинку объясни! Не ты говорила мне: «Об Зинке с ее дитем не печалься. Сюда она не вернется, уж я позабочусь...»
— Так не возвратилась пока. И не приедет, насколько я знаю.
— А про ребенка... Что он... Опять же ты говорила: «Уж я сделаю, не узнают люди, чей он... Так сделаю, что, если и сама признается, не поверят ей...»
— Митенька, Митенька! И сделала. Да что стряслось-то?
— А-а... — отмахнулся Митька и выскочил из избы.
... До позднего вечера он гонял трактор взад и вперед по огромному полю, нарезая снегопахом глубокие борозды. Вернувшись домой, ни слова не говоря, бухнулся в постель.
... Утром тоже встал молча. На кухне плеснул в лицо холодной воды. И только вытираясь мохнатым полотенцем, усмехнулся про себя: «Догадываешься, значит? Не видывал я таких? Дурак Митька, значит? Ладно, Митька, будь дураком, да не простаком. Так частенько говаривает мать. Что же, если подумать — правильные слова...»
Он взял с подоконника кринку молока, накрытую блюдечком, поболтал и выпил чуть не половину. И, насвистывая, стал одеваться.
Степанида вышла из своей комнаты, заспанная, разлохмаченная, с красными рубцами на щеке.
— Ты куда, сынок, в такую рань? — спросила она, придерживая одной рукой кофточку на груди, другой приглаживая волосы.
— Пойду пробегусь на лыжах по морозцу. Разомнусь.
Морозный воздух был сух и свирепо обжигал горло. За ночь на снега, на крыши домов, на заиндевелые деревья осыпалось много звездной пыли. Эта искрящаяся пыль толстым слоем лежала и на укатанной деревенской улице. Взбивая ее лыжами, Митька побежал за околицу.
Тут он остановился, поглядел на Марьин утес. Звездная пыль сверкала и на осокоре, и на отвесной стене утеса. Но здесь она горела не тем серебристым блеском, как повсюду, а вспыхивала и переливалась цветными кругами — то голубоватыми, то розовыми, то сине-фиолетовыми.
Митька давно привык к этому удивительному свечению утеса и сейчас отметил только равнодушно: значит, скоро взойдет солнце.
Издалека, еле слышимый, донесся паровозный гудок. Митьке почудилось даже, что он улавливает перестук колес по рельсам. Он перестал дышать, напряг слух — и точно: где-то шел поезд. Мерзлые рельсы были особенно звонки, колкий морозный воздух особенно хорошо проводил звуки — и певучий звон долетел сюда, к Марьиному утесу. Митька даже позавидовал утесу, который слушает каждый день эту музыку, и стал думать о Лене-Елене, о маленьком докторе станционного медпункта. Он вспоминал, как сидел в ее кабинетике на клеенчатой кушетке, а она откинулась на спинку стула, голова ее оказалась в полосе солнечного света. И заискрились ее волосы, пронизанные этим светом, а весь профиль лица — лоб, нос, губы и подбородок — очертила золотисто-розовая каемка...
«Значит, не придется мне никогда видеть таких? Не придется?!» — со злорадством спрашивал он не то самого себя, не то Клавдию Никулину.
Он с силой оттолкнулся палками и крупным, размашистым шагом заскользил по дороге, которая вела на станцию.
Станция была тихой, безлюдной. Маленькие домишки наперебой дымили трубами, и этот дым, поднимаясь в небо, застилал вставшее около часа назад солнце.
В медпункте никого не было, кроме низенькой и полной рыжеволосой женщины лет пятидесяти, в зеленом халате. Женщина, вероятно уборщица, протирала тряпкой стеклянный шкафчик с разнокалиберными пузырьками.
— Куда? — крикнула она ввалившемуся Митьке. — Рано еще...
Митька хмыкнул и спросил:
— А ежели вот... помрет человек от болезни?
— Черт его не возьмет, поди, за полчаса-то, — отрезала женщина и полезла в шкафчик.
Митька еще раз хмыкнул и неуклюже повернулся к двери.
— Куда? — опять крикнула женщина. — Пришел — жди. Сядь вон там, на табуретку. С температурой, что ли?
— Ага, с температурой, — промямлил Митька.
— То-то, гляжу, потный весь. На вот градусник пока. — Женщина взяла из стакана, стоящего в шкафчике, термометр, подала Митьке. Тот сунул его под мышку, уселся на табурет.
Женщина стала протирать спинку кровати, на которой позавчера лежал Смирнов.
— И что за больные только нынче пошли! — пожаловалась она. — Тот нервный, другой нервный... слово прямо нельзя сказать. Ты вот тоже — сразу назад. А чего, спрашивается, пошел? Раз больной, сиди и жди доктора. Здоровье — это для человека самое главное. И кто бы позволил тебе уйти с температурой-то?
В коридорчике медпункта кто-то застучал дверями. Женщина выпрямилась, нахмурилась, бросила на Митьку сердитый взгляд:
— Ну вот, опять Елена Степановна раньше времени... Видно, усмотрела из квартиры, что больной заявился. И откуда вас только несет. Тот больной, другой больной... Подумали бы, вас много, а она одна. Она девчонка еще хлипенькая...
— Нам девчонку и надо... Зачем нам старуху-то? — заявил вдруг Митька.
— Ох ты... гу-усь! — грозно сказала женщина, и в это время зашла Елена Степановна.
— Кажется, больной пришел, Татьяна Павловна?
— Вон он, — махнула женщина своей тряпкой так, словно хотела швырнуть ее в Митьку.
— Курганов! — тревожно воскликнула Елена Степановна, оборачиваясь к Митьке. — Что с вами? Укол беспокоит?
— Беспокоит, — подтвердил Митька.
Елена Степановна пробежала в свой кабинетик, стаскивая на ходу шубку. Уборщица вышла.
Краснова вернулась уже в халате, в такой же белой косыночке. Из того же стакана в шкафчике взяла градусник, торопливо начала стряхивать его.
— Так что же с вами... Курганов? Сильно беспокоит?