Стешка не кричала, распустила все тело, расплылась по полу, словно нежилась под его ударами. Она только прикрыла руками голову да чуть-чуть вздрагивала, когда вожжи обжигали ей спину.
Наконец Фрол выдохся, отшвырнул вожжи, доплелся до кадки с водой. Стуча зубами о железо, выпил подряд три ковша, обливая водой горячую грудь. Подошел к кровати и бухнулся в постель.
Стешка до утра так и пролежала на полу недвижимо, словно муж засек ее насмерть.
Утром Фрол обмыл изуродованную спину жены теплой водой, помазал топленым маслом. Перенес ее на кровать, положил вниз лицом, прикрыл простыней и сел возле на стул.
Стешка долго лежала без движения, потом повернула к мужу голову. Из глаз ее неслышно катились слезы.
— Подурили — и будет, — виновато сказал Фрол. — Давай жить....
И стали жить тихо, безрадостно, как старики. Свадьба была без веселья, и жизнь потекла без любви, похожая на скучный осенний день, которому нет конца.
Стешку Фрол никогда больше не бил. Потому, может, что не за что было. После того как исхлестал ее вожжами, она сделалась тихой и покорной. Только нет-нет да и вздыхала тяжело о чем-то.
— О чем? — спросил он однажды прямо.
Она вздрогнула, как от удара, тоскливо опустила голову, сказала с тихой обидой:
— Дурак ты все-таки.
— Ишь ты умная...
— Не умней, может, тебя, да разумней. Кабы послушался...
— Замолчи! — построже повысил голос Фрол.
И она опять вздохнула, словно загнала в себя что-то.
Стешка работала на общих работах. Косила сено, жала серпом хлеба, веяла зерно. Зимой ездила даже за сеном вместе с Андроном Овчинниковым. К любому делу относилась старательно. Иногда вдруг ни с того ни с сего начинала обмазывать к зиме колхозный коровник, хотя ее об этом никто не просил, или на собрании вдруг наседала за какую-нибудь промашку на председателя. Но это случалось редко, потому что после каждого такого случая Фрол срезал ее:
— Вид делаешь, что ли?! Смотри у меня... Вон вожжи-то висят.
Вожжи действительно постоянно висели на стене. Стешка несколько раз убирала их с глаз. Но Фрол разыскивал и молча вешал на прежнее место.
Стешка поеживалась и надолго сникала.
Да и вообще она вяла год от году, как вянет день ото дня цветок в бутылке с водой. И как-то утром, поставив перед Фролом завтрак, заплакала вдруг, вытирая по-старушечьи слезы концом платка:
— Сам не живешь и мне не даешь, изверг проклятый! Сбрил под самые ноги, как траву литовкой...
— Не жизнь у нас, это верно, — сказал Фрол, откладывая ложку. — Сошлись мы с тобой крадучись и живем как воры. Расходиться давай, что ли.
— Как теперь разойдешься? Куда я... с брюхом-то...
Фрол осмотрел круглыми глазами жену. Живота у Стешки пока не было заметно. Взялся за ложку.
— И давно?
— Месяца четыре, должно.
— Ну что ж... Выходит, жить надо...
Когда родился Митька, Степанида вся ушла в заботы о сыне. Она учила его ходить, учила говорить. Фрол был доволен, что родился сын, что жена оказалась хоть заботливой матерью, стал относиться к ней потеплее.
— Гляди береги его, — сказал Фрол, как только она оправилась от родов.
— Что ты! Пылинке сесть не позволю, — ответила Стешка.
И не позволяла. Сын рос, держась за материну юбку. К отцу шел нехотя, как-то сторонился, пугаясь его угрюмости.
— Ах ты, маткин сын! — смеялся иногда Фрол и тут же, погружаясь в свои хмурые думы, забывал о сыне и жене.
Так дожили они до сегодняшнего дня. Не заметил Фрол, как вырос Митька, не заметил, как подошла старость...
... Отрывочные картины прошлого теснились в голове Фрола, проносились беспорядочные, как рваные, перемешанные ветром облака. Все походило на тяжелый, перепутанный сон.
«Да, Митька... — снова подумал Фрол. — Не заметил, как вырос сын, и, кажется, не заметил, каким он вырос. А каким?»
В школе Митька учился хорошо. «Неугомонный, бойкий, любознательный», — в один голос говорили учителя. Это Фрол знал и сам. Знал и втайне гордился им. Митька всегда был предводителем своих сверстников, зеленодольские ребятишки всегда признавали его превосходство.
Помнит Фрол, как уходил Митька в армию на действительную. Два дня с гурьбой девчат и парней бродил он по деревне, расправив плечи, будто хотел сказать всем своим видом: «Глядите, — пока я еще на земле, но сейчас сорвусь и полечу в голубые выси».
Однако, уезжая, сказал совсем о другом:
— Ну, прощайте... Вы еще обо мне услышите.
И услышали. Митька частенько присылал домой вырезки из военных газет, в которых рассказывалось, как — то во время стрельб, то боевых учений — отличался солдат Курганов. Сперва солдат, потом ефрейтор, потом младший сержант Курганов. Степанида давала читать эти вырезки каждому.
Через два года от командира части пришло письмо, в котором он благодарил Степаниду Михеевну и Фрола Петровича за то, что они воспитали такого отличного сына, «показывающего солдатам пример в боевой и политической подготовке, в служении Родине». Письмо пришло почему-то на имя Степаниды Дорофеевой. Но Фрол не обиделся. А через два с половиной года Митька, уже сержант, прислал фотографию, на которой он стоял с автоматом в руках под развернутым знаменем полка...
После армии Митька стал работать трактористом. Скоро о нем заговорили как о лучшем механизаторе колхоза. И опять в районной газете замелькала его фамилия, а однажды напечатали и портрет. Да и немудрено — выработка у Митьки всегда намного больше, чем у других трактористов, урожай на вспаханных им землях всегда почему-то выше.
— Все очень просто, — маленько красуясь, говорил Митька. — Земля — она пот любит. Самое лучшее удобрение — человеческий пот.