Тени исчезают в полдень - Страница 54


К оглавлению

54

Антип помолчал, что-то соображая, и усмехнулся:

— Приезжий-то так себе мужичонко, в заплатанной гимнастерке, а начальник! Ране, бывало, приедет кто с уезда — весь в ремнях скрипучих, а то и при сабле. А у этого, поди, штаны веревьем подвязаны, а?

— Поди да спроси, — зло сказал Захар.

— Спросить — не вопрос, — храбро ответил Антип, видимо полагая, что никто другой, кроме него, не осмелится это сделать. — Да я и так знаю — веревьем.

И объяснил, почему он знает:

— Ныноче все иначе.

И поехал дальше, бороздя босыми ногами по дорожной пыли. А Захар пошел к Анисиму Шатрову.

Жил Анисим до революции не то чтоб богато, но и не бедно. Его отец много лет держал неподалеку от Зеленого Дола, на одном из таежных притоков Светлихи, мельницу. Старшего Шатрова в деревне называли «колдуном» — за вечное отшельничество (за свою жизнь вряд ли он более трех раз бывал в Зеленом Доле), за огромную, чуть не до пояса, бороду, которая скрывала его лицо и его годы. Сколько лет мельнику — никто не знал. Кто говорил — сто, кто — чуть ли не полтораста. Во всяком случае, самые древние старики Зеленого Дола рассказывали, что еще в детстве их пугали Мельниковой бородой.

Захар помнит, как однажды по весне — было это, кажется, перед самой германской — мельник неожиданно появился в Зеленом Доле, заявив:

— Помирать приехал.

Однако, вместо того чтоб помереть, выстроил на самой окраине села крестовый дом и справил шумное новоселье. Рассказывали, что «колдун» беспрерывно заставлял плясать своего двадцатитрехлетнего сына Анисима, всех гостей. А сам сидел за столом, покачивая головой, поблескивая глазами.

А потом встал, стоя выпил стакан водки, завязал в узел бороду.

— Н-ну, люди! Помните «колдуна». Знаю ить, как величали... — И ударил такого трепака, что самые заядлые танцоры пооткрывали рты.

Плясал мельник до тех пор, пока не упал. Его подняли и положили на лавку.

— Ну вот, отплясал свое — и на место, — тяжело проговорил старик. — Анисим, домовина моя на мельнице, в сараюшке. Прошлогод выстрогал. Ты ступай-ка за ней, привези к утру. Да останешься мельником — мужичков не обижай. Славные они, мужички-дурачки. Бороду развяжите мне. Вот так. И гуляй, гуляй веселее, чтоб дым коромыслом!

Анисим уехал на мельницу, а «дым коромыслом» шел всю ночь, до утра. Мельник, лежа на лавке, все глядел, глядел, не закрывая глаз, как веселится народ.

Утром обнаружили, что «колдун» давно закостенел. Когда он умер, никто не знал.

В отличие от отца Анисим каждую неделю наведывался в село, ночи напролет толокся с девками на игрищах. Когда же отец умер, молодой Шатров и вовсе не стал вылезать из деревни, гулял по солдаткам, как кот по крышам...

— Других-то на войну берут, а этого жеребца на расплод, что ли, оставили... — зло говорили старики.

— Погодите, может, еще и возьмут...

— Ну как же, жди в Петровки снегу! Откупится, коли что...

Вскоре, однако, Анисим поутих. Правда, в село приезжал по-прежнему часто, но теперь — все видели — только из-за поденщицы Меньшиковых Марьи Вороновой. И о чем судачили все зеленодольские бабы, чего никак не могли взять в толк — так это поведение самой Марьи. Раньше, когда Анисим гулял с солдатками, Марья сохла — это тоже все видели — по молодому мельнику. А теперь сторонилась его, не пускала в свой домишко, хотя Анисим простаивал под окнами ночи напролет.

— Дура, вот дура... Счастье ведь само в руки лезет, — неодобрительно качала головой и мать Захара Большакова.

В семнадцатом году, летом, Анисим взял да сжег свою мельницу.

Разно толковали в селе об этом случае. Одни кричали: «Нарочно поджег, сволочь! Ни себе, ни людям чтоб!» Другие говорили: «Это Марья довела его до пределов терпения. Вон, набегала прошлогод ребенка где то... Шатров и сдурел...» Третьи считали: Анисим сделал это по пьянке, когда дурь в голове свистела.

Что было всего ближе к истине — неизвестно. Но в тот год Шатров действительно снова сорвался с зарубки, не просыхал от пьянства, хороводился с кулачьем, с тем же Филькой Меньшиковым. В эту же компанию затесался тогда гуляка-голодранец Антип Никулин, а затем подпарился семнадцатилетний Фролка Курганов.

— Один ведь ты, сынок, на свете, один как перст, — сказал однажды Меньшиков Фролке. — Твоя мать-покойница просила меня поглядеть за тобой. Так что приваливайся под мое крыло. Пропасть не дадим. Накормим, напоим, Анисим баб любить научит... Эх!

Где было устоять Фролу!

Мир в семнадцатом году плескался, шумел, гудел, раскалывался пополам, а четверым собутыльникам на все это было наплевать. Они устраивали дикие попойки то у одной вдовы или солдатки, то у другой или вваливались всем снопом в дом Меньшиковых, часто били там зеркала, окна, распарывали иногда зачем-то перины или подушки, обсыпали себя с головы до ног перьями, орали на всю деревню песни. Из всей их компании о совершившейся революции знал вроде только один Антипка Никулин, у которого открылся вдруг ораторский талант. Насосавшись до посинения вонючего самогону, он, шмыгая носом, начинал рассуждать о собственной значительности:

— Не-ет, революция — это вам не девки-мальчики. Раньше я что был? По праздникам выпить не на што было. А ныноче — иначе. Ныноче я и по будням пьян. Ты вот, Филька (раньше Антип старшего Меньшикова называл «Филипп Авдеич»), ты вот, говорю, угощаешь меня, по отчеству... по отчеству!.. величаешь: «Не угодно ли хлобыстнуть, Антип Минеич?» Угодно Антипу Минеичу. И Фролке угодно. А, Фролка?

— Ага... — говорил Фрол еще не окрепшим баском и шевелил сильными, крепкими плечами.

— Что «ага»! Тебе «ага»-то другое надо, которое в юбке ходит. Каждое утро искать у солдаток тебя с Аниськой приходится. Давай-давай, он тебя обучит. Филька научил водку пить. Аниська — девок любить... А я вот человек нераспущенный. Мне там наплевать на всяких... И я не позволю себе...

54