— Пробовал я как-то поговорить с Фролом... об этом, об ваших отношениях, — опять начал Устин. — А он окрысился: «Мне с ним детей не крестить!» С тобой то есть...
— Зря говорил, — буркнул Захар.
— Да не дело же это, Захарыч, — повернулся Устин всем телом к Большакову. — Ну, были бы помоложе, можно подумать — все еще из-за девки идет дым, из-за этой Стешки... Тут еще понятно. А сейчас ума никто не приложит...
Долго безмолвствовал Захар. Он пытался понять, сообразить, вспомнить что-то. Что? Да, вот что: были ли в голосе Устина злорадные, торжествующие нотки?! Вроде не было!.. Вроде не было. Но все равно, все равно — каждый подсолнух вон пытается заглянуть ему, Захару, в лицо своим единственным черным, страшным глазом с черными лепестками-ресницами.
— Он не девку отобрал у меня... жену, — тяжело проговорил Большаков.
Устин не пошевелился даже, как-то затих. Он больше не сбивал кнутом пыль с подсолнухов. Только когда уже приехали в деревню, сказал чуть слышно, не поднимая глаз:
— Ты прости меня, Захар, если по неуклюжести своей живую рану задел. Забылся я. Да и давно это было, думаю — зарубцевалась уж...
Несколько недель потом Морозов хоть и не говорил ничего, но при встречах с Захаром опускал виновато глаза. Большаков вынужден был сказать ему:
— Да ладно, Устин, чего уж... Не за всякое слово судят...
А про себя Захар опять думал: «Нет, душевный мужик, не камень, чего там. Весь на виду...» И Захару стало неловко. Будто его уличили в чем-то нехорошем...
Не знал Захар, что примерно недели за полторы до того, как пришлось ему с Устином возвращаться с поля, Морозов так же вот ехал этой дорогой вместе с Ильей Юргиным, так же сшибал кнутом черные, запыленные подсолнухи. Ехали почти всю дорогу молча. Но когда один из подсолнухов, срезанный плетью, покатился на дорогу, под колеса, Илюшка Юргин, этот визгливый и глуповатый, по мнению зеленодольцев, «Купи-продай», вдруг сказал негромко и осторожно:
— Как бы твоя головешка, Устин, вот так же не покатилась...
— А твоя? — еле слышно спросил Устин.
Он не обернулся, только перестал сшибать подсолнухи.
— Дурак! Моей персоной никто пока не интересуется.
— Так и моей вроде тоже.
— То же, да на варежку похоже... Захар-то все косится вон. Да еще Филимон поглядывает то с одного боку, то с другого. Неужели не чуешь?
Устин не отвечал, только причмокивал беспрерывно на лошадей. Юргин поежился от холода и продолжал:
— Я ить к чему? Кладка через речку качается-качается, да придет время, переломится. Зябко мне становится год от году. Я хоть в эту войну честно, потихоньку в обозах проболтался. А ты-то, однако...
— Не ори! — крикнул Устин, хотя Юргин говорил и так негромко.
— Тут хоть ори, хоть не ори, а ниточку от клубочка если потеряли где... хоть в ту, гражданскую войну, хоть в эту... да ежели она в руки кому попалась...
Морозов тоже невольно поежился при этих словах, но промолчал.
— Не думал я как-то об этой ниточке, а теперь вот все чаще и чаще, особенно ночами, — признался Юргин. — А тут еще Захарка косится...
Морозов сшиб подряд два подсолнуха, подстегнул лошадь. Она рванула, но метров через пятьдесят опять потащилась шагом.
— Только баба блудливая загодя вожжей никогда не чует, — сказал Морозов и сшиб еще один подсолнух.
— Ну-ну... А то я смотрю — и ухом не ведешь, — с облегчением уронил Юргин.
Морозов только усмехнулся:
— Как говорится, хитер татарин казанский, да хитрей его астраханский.
Не знал Захар об этом разговоре, а то бы понял, конечно, что на виду-то у Морозова только одна борода.
Прошло время, полетели с мотавшихся под ветром деревьев желтые листья. И Морозов однажды спросил у Юргина, когда они присели покурить в затишье за стенкой скотного двора:
— Как Захар-то? Не косится?
— Успокоился вроде. Талант у тебя просто, Устин. Да надолго ли?
Покурили, молча затоптали окурки, чтоб не раздуло ветром огня.
— Ты, Илья, вот что... — сказал Морозов раздумчиво. — Брякни где-нибудь перед отчетным собранием: не сменить ли, мол, председателя нам?
— Зачем тебе? Сам, что ли, хочешь на место Захарки стать?
— А ты попробуй на собрании выдвинуть меня.
— Да объясни в самом деле?! — вконец опешил Юргин.
— Объяснить? Долгое объяснение будет. А коротко так: лапоть только на обе ноги сразу плетется, а сапог — каждый для своей ноги шьют...
Об этом тоже не знал Захар. Иначе совсем по-другому повел бы себя, когда перед самым отчетно-выборным собранием Филимон Колесников вдруг сказал Большакову:
— Ох, Захар, а что, если мы, паря, на ходу спим? С Егоркой Кузьминым сейчас в коровнике чистили. Илюшка Юргин с Антипом отвозили навоз в поле. Вот Никулин грузил-грузил — да матом: сколько, дескать, можно человеку в навозе копаться! «Большакову что — сидит себе в теплых кабинетах, распоряжается: „Привезти сена, почистить коровник...“ Сам почистил бы, так узнал, чем краюха хлеба за ужином пахнет». А Юргин: «Это верно, воду если не менять в кадке — протухнет. А за Устина бы весь народ руки поднял. Тот мужик справедливый, антилегентных, можно сказать, людей не пошлет навоз чистить...»
— Ну и что? — нахмурил брови Захар.
— А мимо Фрол идет: «Так чего языки тут чешете? На собрании их и развяжите во всю длину...» Сам усмехается своей усмешечкой: не поймешь — совет дает али в самом деле смеется.
— Пусть болтают, — уронил Большаков. — Придет время для замены — умные люди в глаза скажут.
— Гляди, гляди, Захар! — еще раз предупредил Колесников.
Об этом же через день или два заговорила Наталья Лукина, беспокойно поглядывая в окно конторы, будто боялась, не подслушивает ли кто с улицы: