Тени исчезают в полдень - Страница 123


К оглавлению

123

У Никулиных вовсю топилась печь, а дома никого не было, кроме смешной и грязной девчонки Клашки с растрепанными волосами. Она долго ходила вокруг него, словно никогда раньше не видела, пошмыгивала носом, словно принюхивалась.

— Ты зачем к нам пришел? — спросила она.

— Нельзя разве?

— Можно, да ведь ты вроде не любишь меня. Недавно гранатами кидался.

«Гранатами» назывались бумажные кульки с дорожной пылью, которые Федька действительно швырял однажды в Клашку целый день.

— Так ты что, не умывалась с того дня, что ли? Посмотрись вон в зеркало на себя.

Клашка подбежала к облезлому осколку, прикрепленному к стене тремя гвоздями.

— Ой! Я это печку растапливала. Пока золу выгребала, вся перемазалась. Ты полей мне на руки, ладно?

— Ладно, — сказал Федька, взял кружку и над тазом стал лить воду в ее грязные ладони.

Когда Клашка смыла всю сажу с лица, кругловатые щеки ее порозовели, маленькие, чуть косоватые глазенки заблестели, заискрились. Да и вообще вся она засияла, как обмытый дождиком камешек. Только вот руки никак не хотели отмываться — так глубоко въелись в них грязь и сажа. Вообще руки у нее были не по детски сухими, жесткими и большими.

— Ты помой еще руки с мылом, — посоветовал Федька.

— Не, не отмоются. Это от работы у меня такие руки. Мамка так и говорит: рабочие у тебя руки, доченька...

— Зачем же она заставляет столько работать тебя?

— Так ведь она все в поле да в поле. Кто же за домом тогда смотреть будет? Отец-то у нас знаешь какой? Пьяница да матерщинник. Вот дом на моих руках и держится только. Мне ведь уже десять годов почти. А ты пришел потому, что у тебя что-нибудь случилось, да?

— Ничего не случилось... С чего ты взяла?

— Я не взяла, а так спросила. А если когда случится — ты обязательно приходи. Уж вместе-то мы придумаем что-нибудь... Ладно?

Федька подумал-подумал и вместо ответа сказал:

— Знаешь, я больше не буду в тебя гранатами кидать. И другие... пусть только кинут...

Так у Федора Морозова началась дружба с Клашкой Никулиной. Год от года она крепла и крепла, может быть, потому, что эта девчонка с большими и жесткими ладонями, которой некогда было порой целую неделю даже с часок поиграть на улице с детьми, каждый раз искренне радовалась его приходу.

И как-то незаметно Клашка превратилась в самого необходимого и близкого ему человека. Для других детей таким человеком бывает обычно или отец, или мать, а чаще всего оба вместе. А для Федьки стала вот Клашка.

В тот ветреный день Устин, разыскав Федьку у Никулиных, пригнал его палкой домой, схватил со стены тяжелый черный ремень с медной пряжкой.

— Снимай, сукин сын, штаны и ложись ко мне на колено!

— Зачем?

— Поспрашивай еще! Я ведь слов на ветер не кидаю. Что обещал, то и получишь.

— Тогда я совсем уйду, навсегда, — вырвалось неожиданно у Федьки.

— Ах ты щенок!! — Устин шагнул к нему, схватил за воротник рубашки так, что она затрещала. — Нет, ты слышишь, мать, что выродок твой отмочил, а? Ты слышишь?

— Потому что несправедливо ты меня хочешь отодрать... И давечь несправедливо ударил. Вот...

Со страшной руганью Устин бросил в лицо Федьке ремень, повернулся к матери:

— Выкормила волчонка! Бери его теперь, воспитывай. Чтоб через год шелковым был, поняла?

Пистимея подошла к сыну, погладила по голове, увела в свою комнату.

Вскоре наступила зима, и Пистимея не отпускала от себя сына ни на шаг. За долгие зимние месяцы Федька понял, что означали слова отца «воспитывай». Едва он возвращался из школы, мать заставляла молиться, учила каким-то длинным и непонятным молитвам, ласковым голосом рассказывала, кто такой Бог, за что он любит и за что не любит людей, втолковывала, что он, Федька, должен слушаться и почитать отца: ведь святые, сидящие в углу на иконах, обязательно расскажут Богу о его неповиновении родителям, и тогда уж ничего хорошего ему, рабу Федору, ждать и не надо...

Кончилось это тем, что, наслушавшись до одури наставлений и советов матери, Федька однажды утром, когда в комнате никого не оказалось, собрал со всех углов иконы и одну за другой покидал их в печку, предварительно выколов шилом глаза каждому святому. Горели иконы хорошо, лучше, чем дрова. Дрова всегда звонко стреляли, а иконы только гудели со свистом, пламя из них хлестало так, словно они были начинены внутри огнем. Горящие доски коробились, и казалось, что это святые корчатся в огне. Корчатся, наверное, так же, как те самые грешники в аду, о которых столько говорила мать.

Пистимея вошла в кухню, когда Федька старательно выковыривал глаза у красивой богородицы Марии на последней иконе. Вошла, да так и осела у порога. Задохнувшись, закрыла лицо руками. Потом кинулась к печке, схватила кочергу, стала выгребать коробившихся на огне святых. Федька улыбался, потому что спасти их было уже невозможно. Потом закашлялся — полусгоревшие доски густо дымились на шестке, забив всю кухню вонючим, непродыхаемым чадом.

Вот теперь-то Устин, вернувшись домой, не бросил ремень до тех пор, пока Федька не потерял сознания.

Когда мальчик очнулся, он тотчас услышал ласковый и печальный голос матери:

— Ничего, сынок... Отцу заплатил, а Богу замолишь... Жизнь долгая, проймешь смирением нашего Господа. Велика ли капелька, а кремень точит. Оклемался вот — и первую силу потрать на сотворение креста святого...

Крест сотворять Федька не стал и закрыл глаза.

Несколько дней он пролежал почти без движения на кровати лицом вниз. Пистимея беспрерывно накладывала ему какие-то примочки.

Потом Федька начал понемногу вставать. Целыми днями он молчаливо сидел у окна. Смотрел на потемневший под мартовским солнцем снег, на играющий светом Марьин утес, на густо индевевшие по утрам верхушки кедров.

123