А в конце концов, будто надоело ему плаксивое нытье Андрона, бросил раздраженно:
— Да ты сам огрызайся посмелее с Большаковым. Другие вон на всю деревню лаются...
— Что ты, что ты?! — испугался Андрон. — А мешки проклятые?
— Делай, что я говорю! Я плохого не присоветую. Это вовсе и не ругань будет. Это по-нынешнему критика называется. Покритикуй, а потом выполни, что требует председатель. В другой раз он тебя поостережется с подводы ссаживать. Кому охота критику слушать...
— Сомневаюсь, — буркнул Андрон.
Однако в следующий раз, когда Большаков направил его рыть яму под овощехранилище, он осмелел и отрезал:
— Не пойду.
— Это почему? — нахмурил брови председатель.
— А я, можно сказать, критиковать тебя желаю.
— Что-что? — удивился Захар.
— Дык, Захар Захарыч! Я лучше бревна для хранилища повожу, сам, единолично, сгружать и разгружать буду, токмо не снимай с подводы. Ну чего тебе, право? Я всю жизнь на конях езжу, так чего уж, а?.. Я, конешно, чуть не утопил муку. Через то и не доверяешь мне подводу, само собой понятно. Но ведь, ей-богу, я... Да чтоб я еще уронил что с воза...
Захар слушал-слушал и расхохотался. А отсмеявшись, сказал:
— Ладно, доверяю. Ямы все-таки покопай дня три. А подвода не уйдет от тебя.
Все шло, как предсказывал Устин. Все-таки Андрон недоверчиво переспросил:
— Не уйдет? Ты того... не в насмешку? Не шутишь, говорю?
— Какие уж тут шутки!
— Дык я тогда... не то что три...
— Давай, давай...
Через три дня председатель в самом деле послал его возить бревна. А вечером, когда стемнело, Андрон неожиданно приволок Устину полугодовалого поросенка.
— Уж ты присоветовал так присоветовал, Устин...
— Эт-то еще что за номер?! — сверкнул глазами Морозов, толкая ногой мешок, в котором, повизгивая, бился поросенок.
— А это вроде... так сказать, долг платежом красен. Ить сколько раз выручал меня. А ежели ко мне со всем сердцем, то и я.
— Убирай обратно!
— Дык, Устин... — растерялся Андрон.
— Вот именно! — воскликнула Пистимея, выходя из горницы, — Зачем обижаешь человека? — Она укоризненно качнула головой. — Если дар от сердца, к сердцу и принять надо. И отдарить вдвойне. Я уж сама отдарю. Давай, развязывай, Андрон. Мешок развяжешь — дружбу завяжешь. Садись-ка рядком да поговорим ладком. — И поставила на стол бутылку водки, точно выхватила откуда-то из складок своей обширной юбки.
— Это она верно, — облизнув сухие губы, уговаривающе произнес Андрон. — Вместе жить — вместе и дружить.
Устин еще помедлил, потом взял в обе руки по табурету, подставил к столу.
— Л-ладно. Скупой я на дружбу, туго с людьми схожусь, да, видно, очень уж хороший человек на пути попался. Садись, Андрон, уважь.
Простодушного Андрона это тронуло до того, что у него повлажнели глаза.
Когда выпили по стакану, Устин сказал:
— Но гляди, Андрон. Дружить — так уж до смерти. Я такой человек — за друга хоть на смерть пойду. Ты держись за меня и будь спокоен. Но и сам чтоб... с полуслова, с полумига понимал меня и поддерживал. А то, если разойдемся... Тяжело я схожусь, но еще тяжелее расхожусь. Добрый сатин всегда с треском рвется...
Овчинников только и промолвил:
— Устин Акимыч!.. Эх, Устин Акимыч!!
Впрочем, помолчав, он поставил прежнее условие:
— Только уж ты, Акимыч... чтоб уж я в возчиках завсегда бы, а?
— Какой разговор! Сделаем.
С тех пор Андрон Овчинников, чистая, почти детская душа, свято соблюдал условия их «дружбы». Отдарить его за поросенка Пистимея как-то забыла, Устин и вовсе об этом не заботился. Правда, Пистимея время от времени совала ему какую-нибудь безделицу — то городской работы поясок, то пачку папирос, то дюжину перламутровых рубашечных пуговиц. Андрон, в свою очередь, в долгу не оставался, частенько привозил Пистимее полбадейки, а то и целиком бадейку меду или пудовый окорок собственного копчения, пяток-другой мороженых гусей.
Андрон был из тех грамотеев, что до революции ставили вместо подписи кресты, а немного попозднее с удивлением и радостью, вспотев от напряжения, складывали по слогам слова, прежде чем скрутить из оторванного клочка самокрутку. О людях он судил больше по их словам, чем по поступкам, потому что в поступках разбирался очень плохо и не сразу. Поэтому, проникнувшись уважением и преданностью к нему, Устину, слепо выполнял всю жизнь его приказания, полагая, что раз этого желает Устин, значит, это правильно.
... Приказания! Устин Морозов даже усмехнулся. Разве это были приказания? Так, баловство. Пошуметь, народ побаламутить, облаять того или другого, сплетню пустить... Да Андрон и не знал, что это сплетня, не догадывался, что напрасно обливает людей грязью. Нынче летом Устин написал письмо в область — председатель колхоза губит недавно взошедшую, еще низкорослую кукурузу, распорядился раньше времени скосить ее на силос — и попросил Андрона поставить свою подпись. Ничего, поставил. Письмо подписали также еще Антип Никулин да Фрол Курганов. Но осенью Андрон сдвинул кепку на лоб, почесал затылок: «Напрасно мы, однако, жалились на Захара. Ить правильно он... У других-то погнила совсем зазря кукуруза...» Да сделано было уж дело, поцарапали Захарку...
... Да, так было с Андроном. А как с Антипом Никулиным? Он «вообще глупый дурак», определила его Пистимея. И действительно, до сих пор он боится дряхлой старушонки Марфы Кузьминой, которая при встрече обязательно упоминает злосчастный банный притвор, унесенный куда-то ледоходом. Но встречи эти случаются сейчас раз в год. Сейчас Антип вздохнул посвободнее. Но тогда, после истории с застрявшими посреди Светлихи санями с мукой, Марфа, женщина сильная и крутая нравом, замордовала Антипа окончательно. По деревне она ходила не иначе, как с добрым прутом или палкой, словно подстерегала несчастного Антипа за каждым углом. Она, размахивая своим оружием, налетала на него, как ураган, поднимала крик на всю деревню: