— Сморчок тонконогий, выродок телячий, прилаживай мне банный притвор!!
— Но-но, но... пооскорбляй мне еще... достойного партизана! — предупреждающе говорил Антип, проворно пятясь, однако, назад, и ловко уворачивался от Марфиной хворостины.
— Какой ты, к дьяволу, партизан! Фулиган ты пакостливый! Да кому разор-то учинил? Вдове несчастной...
— Какой разор? Мы обчественное спасали. Ради обчественного сгнивший притвор пожалела, а! Ты подумай-ка, дура несознательная, богомолка вонючая...
— Эх! — задыхалась от гнева Марфа. — Дура я, значит?! Вонючая? Ах ты...
На шум собирался народ, поднималась потеха. Под свист, хохот, улулюканье деревенских ребятишек, для которых эти представления были самым веселым развлечением, Антип скрывался в ближайшей избе или чьей-нибудь бане, где он запирался и уже через дверь стыдил вдову за ее несознательность и «свирепство». Марфа долго обкладывала Антипа, не стесняясь, подходящими к случаю словами, пока ей не надоедало.
Отвязаться от Марфы и приладить, как она требовала, новую дверь на ее баню было плевым делом — разрезать пополам трехметровую доску, сколотить обрезки да прибить к банному косяку с помощью сыромятных кожаных лоскутьев, так как железные шарниры в ту пору достать было трудно. Но Антип из одного ему понятного упрямства не хотел этого делать. А вдова месяц от месяца свирепела все больше. Однажды она застигла бедного Антипа купающимся в Светлихе, загнала в непроходимые заросли крапивы за деревней и продержала его там несколько часов, до самого вечера. Кто знает, может быть, Марфа стерегла бы там Никулина всю ночь, да Пистимея, придя домой, сказала ему, Устину, со смехом:
— Иди уж выручи мужика! Я в контору забегала, чтобы Захару сказать — сожжет в крапиве Марфа его колхозника до самой потери сознания, — да в поле он куда-то уехал.
Устину не хотелось идти, но Пистимея добавила серьезно, перестав смеяться:
— Сходи, сходи, чего уж там! В народе так говорится: один дурак пятерых умных поссорит. Так чего ж...
Устин пошел за деревню, отобрал у Марфы, расхаживающей возле крапивных зарослей, как гренадер на посту, ее палку.
— Ты чего? — уставилась на него Марфа, оторопев от неожиданности.
— Хватит издеваться над человеком! Иди, иди...
— Так ведь, Устин Акимыч... А притвор кто мне...
— Иди, сказано тебе! — повысил голос Устин. — А то вот самое тебя в крапиву запихаю.
Марфа чертыхнулась и ушла. Антип выбрался из крапивы и, приплясывая, бросился, ни слова не говоря, обратно в речку, чтобы остудить в воде горящее от крапивных ожогов тело. Поплескавшись, он вылез на берег, натянул валявшуюся на песке одежонку и, беспрерывно почесываясь, подошел к Устину.
— Эт-то что, а? — плача от обиды, бессильного гнева, заныл Антип. — Это как, я спрашиваю? Куда деться от одуревшей бабы? Я к Захару ходил жаловаться, а он смеется: приладь ей банные двери, дескать, да и вся недолга. Ишь ты, «приладь». А из-за чего ради? Я ради общественного добра на спасение тогда кинулся с этим притвором. Мы с тобой кинулись. Меня, ежели по совести сказать, оберегать надо от всяких волнений. Так ведь нет. Да оно и понятно: ныноче все иначе... Спасибо тебе, Устин. Уж и не знаю, как благодарить.
Пока Антип произносил эту выразительную речь, Устин думал: «На Антипа-то можно, пожалуй, еще покрепче, чем на Овчинникова, лапу наложить. Недаром живет пословица: заставь дурака Богу молиться — он лоб разобьет...»
Никулину он сказал тогда:
— Ладно, Антип. Притвор Марфе действительно ни к чему делать. Нечего унижаться, в самом деле. Я ее и так прижму как-нибудь. Распустилась, в самом деле. Куда Захар глядит...
— Да Устин ты мой Акимыч! Друг ты мой первый! — заплясал на радостях вокруг него Антип. — Да верь ты... Эх! Только Захар ведь не понимает, какой я преданный. Ежели мне добром, так и я обратным концом. Он, Захар-то, ежели разобраться, так политическую ошибку делает. Я кто? И чтобы я... этому религиозному элементу... Тоже, нашел кого защищать...
Так он, Устин, приобрел еще одного «друга».
Вскоре у Марфы заболел сын Егорка. Устин дал ей полбутылки застоявшегося где-то травяного настоя «от внутреннего жара», сваренного женой, и послал Пистимею помочь в уходе за больным. А после выздоровления сына, когда благодарная Марфа предложила помыть у Морозовых полы, он выставил ее за дверь и, пристыдив, добавил:
— Только Антипку вот... ну, помягче, что ли, поосторожней с ним. А то он грозился уж: «Трахну проклятую бабу курком от телеги, пусть тогда судят...» И действительно, придурок ведь он...
— Да уж ладно... Только все равно не прошу притвора пескарю мокрогубому, — сказала Марфа.
— Зачем же прощать? Осторожней только, говорю...
Марфа стала ходить без хворостины, хотя при каждой встрече яростно напускалась на Никулина. А потом в руках ее опять засвистел прут.
Однажды Антип прибежал к Морозовым, вытянулся возле крыльца на грязноватой, загаженной курами траве и задышал, хватая, как рыбина на сухом берегу, воздух:
— Н-не могу... П-помираю — и все тут. П-пусть все знают — п-пар-тизана угробила п-проклятая баба. — И, встав на колени, взмолился, протягивая к Устану руки: — Да ить обещался обуздать стерву, а?! Ввек не забыл бы тебя, Устин Акимыч...
— Вон как! — нахмурил брови Устин. — Значит, не бросила она свое хулиганство?
— Да именно что! — воскликнул Антип. — Да это разве фулиганство?! Это бандитство голое, ни дать ни взять.
— Ладно, Антип. Я уберу ее раз и навсегда из деревни.
Антип даже выпучил глаза от неожиданности:
— Эт-то как! То есть как это уберешь? По-научному говоря, куды ж ты ее ликвидируешь из колхозу?