— До конца выложился? — спросил хрипло Курганов, когда Захар умолк.
— Нет, — подумав, сказал председатель. — Ответь мне честно, Фрол Петрович: хочешь ты счастья для Клавдии?
Курганов только окатил Захара лихорадочным взглядом.
— Тогда, — не обращая на этот взгляд ни малейшего внимания, продолжал Большаков, — постарайся уберечь ее от Пистимеи.
— Что ж, уберегу. Вот сойдемся...
— Нет, только не этим способом.
— Тогда как же?! — почти застонал Фрол. — Тогда как же?!
— Не знаю, Фрол. Но ты можешь. Может быть, теперь ты можешь это один на всей земле...
Курганов, не в силах больше находиться один на один с Большаковым, резким ударом ладони распахнул двери...
... И все-таки еще одно событие произошло за эти дни, пока Устин и Пистимея Морозовы были в Озерках.
Клавдия Никулина после того вечера, как заявился к ней Фрол Курганов, боялась выходить на улицу. Прежде чем выйти, она по нескольку раз выглядывала в каждое окно, словно высматривая, свободен ли путь. А по деревне всегда пробегала торопливо, зорко поглядывая по сторонам: нет ли где поблизости Фрола Курганова?! И если замечала его, мгновенно ныряла в переулок или заскакивала в первый попавшийся дом, так и не объясняя вразумительно хозяевам, по какой же надобности завернула.
Когда же разминуться было нельзя, она отворачивалась и, чувствуя, как начинало колотиться сердце, прижимала его левым локтем. В такие минуты она сжигала себя собственным презрением.
Но если днем еще так и сяк, то вечерами наступало самое мучительное. Вернувшись с работы в свой пустой, холодный, неуютный домишко, она обычно долго сидела в темноте не раздеваясь, слушала, как тупо стучит в голове кровь.
И какие же в эту зиму были длинные ночи! Клавдия иногда до самого утра лежала на спине не шевелясь, ощущала, как изнутри горит все ее тело, растянувшееся под одеялом, как от этого жара морщится, стягивается и будто лопается кожа на груди, на животе, на бедрах. В такие минуты она снова казнила себя своим же собственным презрением, а к телу боялась прикоснуться. А если касалась случайно рукой груди или бедра, вздрагивала и брезгливо морщилась.
А иногда приходило, накатывалось вдруг неодолимое желание взглянуть на себя в зеркало. Она вскакивала, плотно закрывала ставни, задергивала плотно занавески. Сбрасывала с себя всю одежду и становилась перед зеркалом. Оттуда на нее удивленно и восторженно смотрела полная, хорошо сложенная, вроде еще не старая женщина. Клавдия гладила себя по груди, по животу... Но женщина из зеркала начинала вдруг хмуриться, взгляд ее коричневых, окаймленных уже густыми морщинками глаз становился все более осуждающим... Клавдия до пронзительной боли стискивала зубы, со злостью поворачивала выключатель, срывала со стены портрет Федора в березовой рамке, падала на кровать. Она прижимала этот портрет холодным стеклом к своей горячей груди и тихо плакала обильными глубокими слезами. Стекло нагревалось от ее тепла, и она, наплакавшись, тихонько засыпала.
Клавдия думала иногда, что, если бы кто увидел, кто узнал, что она спит вот так, с прижатым к груди Федькиным портретом, никто бы не понял, что ей становится от этого легче. Ей тогда некуда было бы деться от насмешек.
Но чаще всего, лежа на спине без сна, она думала о Фроле Курганове. Она ни о чем не мечтала, просто лежала и думала. Спохватываясь, начинала отгонять эти думы, убеждая себя: «Ведь он старик... старик, седой весь. И женатый... сын вон какой у него. Дура я, поганая, гадкая дурища...» Она закрывалась с головой одеялом, пыталась думать о Федоре. Но Фрол все равно лез в голову, угрюмый, беловолосый, старый... Но глаза его, усталые, много повидавшие, были молодыми, печально-ласковыми и... жалеющими ее, Клавдию. И не было ничего обидного в том, что они жалели ее. Обычно Клавдия раздражалась, у нее портилось настроение, когда бабы жалели ее за тяжелую долю, вдовью ли, девичью ли — она и сама уже не знала. Но глаза Фрола жалели не так. Они светились глубоким, мягким, исцеляющим каким-то светом. И если бы в такие минуты Фрол оказался рядом, она, Клавдия, забыла бы все. Она закрыла бы глаза плотно-плотно, чтобы случайно не увидеть чего-то (может, Стешкиных глаз), что остановило бы ее, она запрокинула бы голову и кинулась к Фролу...
Но Фрола не было. Клавдия, пошатываясь, сползала с кровати, брала со стены портрет Федора, ставила его на стол и, присев на табурет, спрашивала:
— Феденька! Феденька... Что мне делать? Что делать? И где ты? Где? Живой или мертвый? Умом понимаю — не вернешься теперь уж... А сердце шепчет иногда — живой ты, живой, не мог погибнуть... Так что же мне делать?! Помоги мне, останови, убереги...
Федор молчал. Он смотрел на Клавдию радостно и счастливо, как в тот день, когда Клавдия заставила его в Озерках, куда они приехали покупать свадебные подарки, зайти в фотографию...
Клашка опрокидывала портрет, роняла голову на мягкие, пухлые руки и тяжело рыдала...
... Утром, когда Митька побежал на станцию, Клавдия столкнулась с Фролом неожиданно. Она забыла на минуту о своей предосторожности, шла по улице и думала об Иринке Шатровой: как-то она оправится теперь от горя, не свернется ли ее душа, как лепесток в кипятке? И зачем только на свет рождаются такие, как Митька, этакие козлы двуногие!
Но вдруг она вскинула голову и попятилась — Фрол стоял перед ней и глядел на нее виноватым взглядом:
— Здравствуй, Клавдия...
Она перестала пятиться. В лицо ей пахнуло, как от раскаленной печи. Она опустила голову, чтобы спасти, что ли, глаза, качнулась вперед, намереваясь проскочить мимо Фрола и бежать, бежать без оглядки. Но проскочить не удалось, он схватил ее за рукав. Не схватил, а чуть дотронулся, но какая разница... У Клавдии все равно не хватило сил вырваться. Их хватило, чтобы только прошептать смущенно и испуганно: