— Да ее, Серафимкина... Игуменья Мавра по прозвищу. Она и верховодит тут над всеми, эта игуменья. Сказывают — раньше Мавра свою обитель имела. И та обитель в каком-то Черногорском скиту стояла. А в революцию пошевелили маленько скит — оружие, что ли, там прятали да таких же, как мы, молодцов... Мавра собрала остатки с этого своего Черногорского скита... и с других, тоже, значит, потревоженных, и увела сюда. Понял, куда нас Серафима доставила?
— Да кто это сказывает все тебе?
— А-а... Сошелся я тут... с одним мужиком — Микитой звать.
Прожили они в деревне уже несколько недель, а Костя ни разу еще не видел Серафиминой тетки, не замечал каких-либо старообрядческих служб, не слышал религиозных песнопений. И думал иногда: в самом ли деле это староверческая обитель?
Но однажды, на Пасху, проходя вдоль единственной улицы деревеньки, невольно приостановился возле одного дома — из приоткрытого окна донесся до него торжественный женский голос:
— Поведа нам отец Евстифей, глаголя...
Костя подошел поближе, заглянул в окно. В просторной комнате было полно женщин — все в черном, с наглухо повязанными черными же платками лицами.
Возле стены, на каком-то возвышении, сидела в грубом деревянном кресле с подлокотниками мрачная костлявая старуха с остренькой головой, тоже замотанной в черное. Рядом с ней за столиком над раскрытой книгой склонилась молодая женщина. Она нараспев читала:
— «Идуще же ми путем, видех мужа, высока ростом и нага до конца, черна видением и гнусна образом, мала главою, тонконога, несложна, бесколенна, железнокоготна... весь зверино подобие имеша...»
Костлявая cтаруха пристукнула толстым костылем, чтение прекратилось.
— Неча взоры опускать и лукаво перемигиваться! — с гневом сказала она. — Не откроет Господь глаза ваши — не прозреете. Так понимать надо сие место из Лествицы: вороги наши таково зверино подобие имеша. Вы на своей шкуре звериность сию попробовали. Выгнаны вы с родных мест, с Черногорского скита, в место это гнилое загнаны. Слышу, стенает об нас архиепископ наш Мелентий. Но и сюда, не дай Господь, придут они, бесколенны и железнокоготны... Тогда один спаситель у нас — Господь всемогущий. Молитесь — и он приберет вас, не отдаст врагу глумливому...
Скрипнула дверь, из дома выскочила Серафима, сдавленно крича:
— Костя!.. Константин Андреич!!
Схватила за рукав, потащила прочь:
— Грех-то, грех! Ведь неверующий ты. Как можно! Приметила бы тетушка!!
— А может, я все же... одной с ней веры, — сказал Костя.
— Все равно... Ты же лоб никогда не перекрестишь — шутка ли... Ведь за то спасибо, что приняли нас да терпят здесь...
Серафима тащила его за рукав все дальше и дальше. Когда подошли к своему дому, Костя спросил:
— А за что это такое выгнаны они с родимых мест? С этого самого Черногорского скита?
— Мало ли... — уклончиво ответила Серафима. — Ты вот тоже... далече от дома.
— Так, понятно, — уронил Костя почему-то со злорадством. — А где же отец с матерью твои? Тетку вроде видел. Эта старуха с костылем... она, что ли?
Серафима окатила его холодным взглядом и опять сказала:
— А твои где родители?
— Во-он что... А я думал, отец и мать твои... тоже, как тетка... только и могут святые писания растолковывать...
На это Серафима лишь снисходительно усмехнулась. Они постояли у крыльца, потоптались, словно раздумывая, о чем бы еще поговорить.
— А неприглядное же место тут. Сумрачно, болотом воняет.
— Тут болота кругом и есть, как вокруг той землянки, где прошлую зиму коротали, — ответила Серафима. — Болота да тайга-матушка, бездорожье. Один тракт и проходит верстах в ста или чуть поболе — никто не мерял. А зимой и вовсе не добраться сюда — снега-то в сажень глубиной, утонешь...
— Да-а... Я вот о своем-то родителе... Не знаю даже, где крест стоит. Около Волги где-то... — сказал вдруг Костя.
— Мой погиб на севере, под Пинегой, весной девятнадцатого, — сообщила Серафима. — А креста тоже никто не поставил, видно. Да и не надо ему. Он безбожником был... А мать умерла, говорят, в тот день, когда я родилась. Меня тетка вырастила...
И снова пошли недели за неделями.
В конце августа Серафима стала его женой.
Как же это случилось?
Однажды, перед рассветом, он, не помня себя, вырвал дверь из косяков, вбежал в ее комнату. Серафима закричала, выхватила из-под подушки аккуратненький, почти игрушечный браунинг, встала на колени в своей постели.
— Ну еще шаг — и выстрелю! Ей-богу, выстрелю! — сказала она, задыхаясь. Потом попросила жалобным голосом: — Уходи! Уходи, ради Бога! Не клади греха на душу. Я еще никого не убивала...
Он стоял в нерешительности.
Вдруг блеснула у него мысль: «Не выстрелит... не сможет выстрелить, не перекрестившись... Крестятся правой, и браунинг в правой... Пока перекладывает...»
Серафима и в самом деле мгновенно перекинула оружие в левую руку, а правую тотчас же подняла ко лбу.
Ему хватило этих секунд. Он метнулся к Серафиме, вырвал браунинг и отбросил через выломанную дверь в темноту другой комнаты, сгреб Серафиму и швырнул ее обратно на кровать. Потом намотал на кулак ее длинные волосы, заломил голову...
... Вот так это и случилось.
Затем они оба лежали друг возле друга на спине, как чужие и смотрели в светлеющий постепенно квадрат окна. Время от времени этот квадрат косо перечеркивали падающие где-то звезды.
— Зачем шею-то чуть не своротил? — ровно спросила она.
— Да видишь... Фильку вспомнил. Зря, наверное, боялся.
— Зря, — ответила она.
— Но ведь стрелять хотела! Неужели выстрелила бы?
— Выстрелила, — подтвердила Серафима. Помолчала и добавила зачем-то: — Тарас закопал бы где нибудь. Сама не стала бы.